Весь день ехал Медвежонок, а потом — всю ночь. Он останавливался лишь затем, чтобы попить, немного отдохнуть и дать отдых лошади. К середине следующего дня он достиг деревни, которую искал. Узнал жилище по выведенным на нем узорам. Перед входом девушка варила на костре похлебку в небольшом горшке. Он прошел мимо нее, войдя, отступил вправо и стал ждать. С ложа на него смотрели, ярко блестя на изборожденном морщинами, беззубом лице, глаза старика, возлежавшего на груде бизоньих шкур, глаза старца, глаза великого, Стоящего Всю Ночь, самого старого из всех живущих шайеннов, такого старого, что и не сосчитать лет, способного теперь принимать лишь жидкую пищу и двигаться лишь с помощью двух здоровяков правнуков.
Старик показал на место у себя в ногах. Медвежонок подошел, старательно обходя очаг. Сел, достал трубку, набил ее, протянул руку к горящему полену, закурил. Когда трубка раскурилась, он протянул ее старцу чубуком вверх. Старец протянул руку, взял трубку. Закурил.
Не один раз наполнял Стоящий Всю Ночь легкие ароматным дымом, медленно выдыхая его. Выкурив трубку, он вернул ее Медвежонку. Старческий голос, выходивший из тщедушной груди, раздавался словно эхо:
— Мой друг, чего хочешь ты от меня? И Медвежонок поспешил произнести слова, которые твердил про себя по дороге:
— В мыслях моих — просить тебя пойти со мной на гору.
В тот миг, как раздались эти слова, Медвежонок устыдился. Молодой человек, который желает принести жертву, должен просить кого-то старшего и опытного дать ему наставления, отвести в надлежащее место, явиться за ним в конце назначенного срока и спуститься вместе с горы. А он, приемыш из какой-то дальней деревушки, который ни разу не знал удачи и даже не имел имени, данного по всем правилам, обратил слово к великому, к Стоящему Всю Ночь, который уже больше не может ходить, не может пройти никакого расстояния от своего жилища, даже опираясь на сильные плечи правнуков.
Велик был стыд в груди Медвежонка, уронившего голову и опустившего взор. Но голос Стоящего Всю Ночь заставил его вновь поднять голову.
— Мой друг, посмотри на меня.
Он посмотрел на Стоящего Всю Ночь, а старик посмотрел на него и что-то увидел в его лице, чего не видели другие.
— Мой друг, ты тот малыш, у которого была луна в глазах. Что тревожит тебя?
И Медвежонок заговорил, ведь перед ним тот, кто рассек ему уши, и старческий голос исполнен доброты. Медвежонок заговорил о разнице, которую неизменно чувствовал, о мыслях, что наливались в нем тяжестью:
— И есть у человека кобыла, а у кобылы — жеребенок. Четыре времени года должен ждать человек рождения жеребенка, и потом еще дважды, а то и трижды по четыре, пока тот не подрастет, чтоб стать хорошим конем. И все же на нем человек поедет на войну, хотя коня могут убить, пустив стрелу или вонзив копье. Или так случится, что человек добудет лошадь врага. А этот враг должен был прежде ждать четыре времени года, пока у его кобылы родится жеребенок, и дважды, а то и трижды по четыре, пока не вырастет и не станет пригоден к делу. А теряет его в один миг. — И еще сказал Медвежонок: — Когда курят трубку войны и вступают на тропу войны, может порой показаться, что они как играющие дети. Но эта игра может принести раны, траур по погибшим что в одну деревню, что в другую. Охота тоже может принести раны и траур по погибшим. Но охота — другое дело.
Так сказал Медвежонок. Когда у него вышли слова, он замолчал, и стало слышно дыхание тишины. Стоящий Всю Ночь долго оставался недвижим.
— Мой друг, — промолвил он, — один человек не может изменить племя. И это хорошо. Иначе бы все и вся без конца менялось то на один лад, то на другой, причиняя много горя и мучений всем людям. Так оно и следует, чтобы человек поступал по обычаям племени. Также следует, чтобы ни один не совершал поступка, зная в сердце своем, что было бы дурно поступить так. Это трудно. Нужна уверенность, что сердце говорит правду. — Стоящий Всю Ночь откинулся на груду бизоньих шкур, закрыл глаза. Когда они закрылись, казалось, свет жизни покинул его. Но вот глаза его открылись. В них светилась новая сила. — Мой друг, мой странный малыш, к кому взывает луна. Ты должен исполнить то, что в твоих мыслях. Ты должен пойти в горы и голодать там. Я пойду с тобой. Эти старые кости и клочья плоти, что все еще есть на них, останутся здесь и будут питаться похлебкой, которую готовит для меня моя правнучка. И все же я буду с тобой. Ты должен поступать, как я скажу, и когда завоет волк и ни один не подхватит, прислушайся — я буду с тобой:
При свете луны на открытую равнину выходит человек. Идя короткими шагами, он из того малого мира, что знаком и привычен ему, попадает в бескрайнюю ширь. Перед ним, раскинувшись во все стороны, открывается огромное пространство. Здесь нет дорог и конечных остановок. Только земля, бесконечная и живая, простирается за пределы воображения, к вечно отступающему горизонту.
Он садится в густой траве, скрестив ноги. Куда ни глянь, его окружает край света. Всего на несколько футов ниже, однако теперь он бесконечно ближе к сердцу земли. Он — часть великой тишины, которая живет и дышит вокруг, и в тишине ему слышен шепот ветра среди травинок. Здесь — древнее чудо начал человека.
Впереди был отлогий подъем. Медвежонок шел, медленно шел. Пятнистый пони остался в двух днях пути на восток, у родимой деревни, вместе с лошадьми его приемной семьи. Человек, который собирается принести жертву, должен смиренно идти пешком.
Он ушел далеко в горы. Другие юноши приносили жертву неподалеку от деревни. Но слова старца обязывали — он подчинялся. Боялся, но подчинялся. Такой вот край, с глубокими лощинами меж высоких холмов и громоздящимися горными кручами впереди, мог охватить своим далеко проникающим взором Химмавихийо, Мудрый Верховный, когда взирал на сотворенную им землю и людей. В таком вот краю, где среди прекрасных лугов вдруг встают скалы причудливых очертаний, живут злые Майюны, которые любят напускать болезни и смущать душу темной тревогой. Он боялся, но шел вперед и не оглядывался.
Он дошел до того места, где сливались два потока, и не знал, вдоль какого идти. Вспомнил слова старика и, сорвав длинную травинку, стал держать ее перед собой. Повеял ветерок — травинка склонилась влево. Медвежонок пошел вдоль левого потока, держась по обычаю правого берега.
Он дошел до плоского уступа, высившегося недалеко от потока, с правой стороны. Место хорошее. На востоке холмы расступаются, видно все до самого горизонта, где каждое утро будет всходить солнце. На краю уступа он сложил трубку, кисет с табаком, палочки для разжигания костра, мешочек с пеммиканом, которого он теперь не должен касаться четыре дня и четыре ночи. Принес несколько охапок травы и, расстелив на камне, устроил себе ложе. Вынул нож, нож с железным лезвием, добытый у бледнокожего торговца за большой рекой в далекие дни, нож, который рассек ему в младенчестве уши, и храбрый смех его отца и нежный голос матери еще свежи в ушах, которым предстояло тогда быть рассеченными; нож с ним теперь в знак того, что старик — рядом. Медвежонок положил нож на плоский камень, острием на восток, в ту сторону, где расступаются холмы, лег на расстеленные травы, лицом туда, куда указывал нож. Лежал и лежал, и бежали часы.
Солнце опустилось за гигантскую яйцевидную громаду горы. Над холмами пополз сумрак. Медвежонок поднялся, развел костерок. Поставив одну из палочек так, чтобы концом упиралась в выемку, сделанную в плоской деревяшке, крутил ее между ладонями до тех пор, покуда у края выемки, в толченом бизоньем кизяке, не засверкали искры, а раздув огонь, подсовывал в него веточки, пока не разгорится. Он набил трубку и закурил. Это разрешалось три раза в день: когда солнце встает, когда солнце стоит прямо над головой и когда оно опускается на западе за горизонт. Но есть нельзя. И нельзя пить из потока.
Он лежал на расстеленных травах. Костерок догорел и потух. Пала тьма. Страшно. Время от времени в расщелинах далеких утесов стонали ночные ветры, и Майюны гор переговаривались меж собой, но он не понимал тех голосов. Дрожал от ночного холода и от страха. Завыл волк, и другой отозвался ему, и еще один, и их вой волнами прокатился по лощинам. И волк завыл глуше, и не было ему ответа. Медвежонок прислушался, и с ночными ветрами до него донесся — он это слышал и не слышал и все-таки слышал — старческий голос, словно эхо, звучавший из тщедушной груди: «Мой друг, все хорошо. Я здесь!»